ол. Матюшин затих у своей тарелки и не
мог наглядеться на брата, в котором и следа не осталось от того, которого он
помнил. Тянуло пьяной вонью, щетина делала его синюшное, засушливое лицо
грязным, даже отвратительным, точно он покрывался шерстью. Одет он был в
гражданское, щеголял, важничал, ехал будто куда-то на праздник. Шляпа,
пальто, ботинки, верно, одни-единственные, кроме которых ничего он не имел,
взрослили, даже старили его, но и делали пронзительно жалким, будто и нищим.
Из-под пальто выедал глаза ношеный костюм, откуда вывихнутым крылом торчал
ворот рубахи и пылал оранжево, кричаще толстенный галстук.
- А ты все жрешь... - только и сказал он уныло брату, уставившись в
недоеденную его тарелку.
Тут опомнилась боязливо мать:
- Может, положить тебе, Яшенька, борщика будешь?..
- Наливай, мать, люблю я твой борщ, никто в мире борща такого не
сделает, наш, настоящий! Отец где, почему дома нет?!
- Да не пришел еще...
- Ишь, старый, все служит, никак не угомонится! Ты мне погуще, погуще,
не жалей, всем хватит, я три дня не жравши!
Мать смолчала, а он забылся и врылся в борщ. Хлебал его, точно
землекоп, налегая на ложку, будто на лопату. Вырыл ямищу в тарелке, сказал:
- Давай, мать, еще наливай, добавку мне!
Она ответила ему, с места не двинувшись:
- Нету добавки у меня, Яшенька, только отцу осталось. Уходи, а то щас
вот придет, не волнуй, знаешь отца, не хочет он тебя видеть.
- Это что значит - не хочет, что я, не у себя дома, у чужих людей сижу,
борщ чужой жру?! - вскричал он, столбенея.
- Ты к себе домой поезжай, вот и все, поел на дорожку и поезжай, а
потом, глядишь, и простит отец, уладится.
- Так вот что, значит, на х.. меня посылаете, сына своего? - вскричал
он, и тонюсенько заплакал, и стал вдруг бить по тарелке пустой, крошить,
дробить ее кулаком. - Вот тебе! Вот тебе! Пошел! Пошел! Сдохни! Сдохни!
Брызгал |